Андрей Вознесенский
Оза
Тетрадь, найденная в тумбочке дубненской гостиницы
Поэма
***
Аве, Оза. Ночь или жилье,
псы ли воют, слизывая слезы,
слушаю дыхание Твое.
Аве, Оза...
Оробело, как вступают в озеро,
разве знал я, циник и паяц,
что любовь - великая боязнь?
Аве, Оза...
Страшно - как сейчас тебе одной?
Но страшнее - если кто-то возле.
Черт тебя сподобил красотой!
Аве, Оза!
Вы, микробы, люди, паровозы,
умоляю - бережнее с нею.
Дай тебе не ведать потрясений.
Аве, Оза...
Противоположности свело.
Дай возьм всю боль твою и горечь.
У магнита я - печальный полюс,
ты же - светлый. Пусть тебе светло.
Дай тебе не ведать, как грущу.
Я тебя не огорчу собою.
Даже смертью не обеспокою.
даже жизнью не отягощу.
Аве, Оза. Пребывай светла.
Мимолетное непрекратимо.
Не укоряю, что прошла.
Благодарю, что приходила.
Аве, Оза...
I
Женщина стоит у циклотрона -
стройно,
слушает замагниченно,
свет сквозь нее струится,
красный, как земляничинка,
в кончике ее мизинца,
не отстегнув браслетки,
вся изменяясь смутно,
с нами она - и нет ее,
прслушивается к чему-то,
тает, ну как дыхание,
так за нее мне боязно!
Поздно ведь будет, поздно!
Рядышком с кадыками
атомного циклотрона 3-10-40.
Я знаю, что люди состоят из атомов,
частиц, как радуги из светящихся
пылинок
или фразы из букв.
Стоит изменить порядок, и наш
смысл меняется.
Говорили ей, - не ходи в зону!
а она
вздрагивает ноздрями,
празднично хорошея,
Жертво-ли-приношенье?
Или она нас дразнит?
Не отстегнув браслетки,
вся изменяясь смутно,
с нами она - и нет ее,
прислушаивается к чему-то...
"Зоя, - кричу я, - Зоя!.."
Но она не слышит. Она ничего не
понимает.
Может, ее называют Оза?
II
Не узнаю окружающего.
Вещи остались теми же, но частицы их, мигая,
изменяли очертания, как лампочки
иллю-
минации на Центральном телеграфе.
Связи остались, но направление их изменилось.
Мужчина стоял на весах. Его вес оставался тем
же. И нос был на месте,
только вставлен
внутрь, точно полый чехол кинжала.
Не-
умещающийся кончик торчал из
затылка.
Деревья лежали навзничь, как ветвистые озера,
зато тени их стояли вертикально,
будто их
вырезали ножницами. Они чуть
погромыхи-
вали от ветра, вроде серебра
от шоколада.
Глубина колодца росла вверх, как черный сноп
прожектора. В ней лежало утонувшее
ведро
и плавали кусочки тины.
Из трех облачков шел дождь. Они были похожи
на пластмассовые гребенки с
зубьями дож-
дя. (У двух зубья торчали вниз,
у треть-
го - вверх).
Ну и рокировочка! На месте ладьи генуэзской
башни встала колокольня Ивана
Великого.
На ней, не успев растаять,
позвякивали
сосульки.
Страницы истории были перетасованы, как кар
ты в колоде. За индустриальной
революци
ей следовало нашествие Батыя.
У циклотрона толпилась очередь. Проходили
профилактику. Их разбирали
и собирали.
Выходили обновленными.
У одного ухо было привинчено ко лбу с дыроч
кой посредине вроде зеркала
отоларинго
лога.
«Счастливчик,— утешали его.—
Удобно для
замочной скважины! И видно
и слышно од
новременно».
А эта требовала жалобную книгу. «Сердце забы
ли положить, сердце!» Двумя
пальцами он
выдвинул ей грудь, как правый
ящик пись
менного стола, вложил что-то
и захлопнул
обратно. Экспериментщик Ъ пел,
пританцо вывая.
«Е9-Д4,—бормотал экспериментщик.—О, таин
ство творчества! От перемены
мест слагае
мых сумма не меняется. Важно
сохранить
систему. К чему поэзия? Будут
роботы.
Психика — это комбинация аминокислот...
Есть идея! Если разрезать земной шар по эква
тору и вложить одно полушарие
в другое,
как половинки яичной скорлупы...
Конечно, придется спилить Эйфелеву башню,
чтобы она не приткнула поверхность
в рай
оне Австралийской низменности.
Правда, половина человечества погибнет, но за
то вторая вкусит радость эксперимента!..»
И только на сцене Президиум секции квазиис
кусства сохранял порядок. Его
члены сияли,
как яйца в аппарате для просвечивания
яиц. Они были круглы и поэтому
одинако
вы со всех сторон. И лишь у
одного над
столом вместо туловища торчали
ноги по
добно трубам перископа.
Но этого никто не замечал.
Докладчик выпятил грудь. Но голова его,
как у целлулоидного пупса,
была повернута
вперед затылком. «Вперед, к
новому искус
ству!» — призывал докладчик.
Все согла
шались.
Но где перед?
Горизонтальная стрелка указателя (не то «туа
лет», не то «к новому искусству!»)
торчала
вверх на манер десяти минут
третьего. Лю
ди продолжали идти целеустремленной
це
почкой по ее направлению, как
по ступе-
ням невидимой лестницы.
Никто ничего не замечал.
НИКТО
Над всем этим, как апокалипсический знак, го
рел плакат: «Опасайтесь случайных
свя-
зей!» Но кнопки были воткнуты
острием вверх.
НИЧЕГО
Иссиня-черные брови были нарисованы не над
а под глазами, как тени от карниза.
НЕ ЗАМЕЧАЛ.
Может, ее называют Оза?
III
Ты мне снишься под утро,
как ты, милая, снишься!..
Почему-то под дулами,
наведенными снизу,
ты летишь Подмосковьем,
хороша до озноба,
вся твоя маскировка -
30 метров озона!
Твои миги сосчитаны
наведенным патроном,
30 метров озона -
вся броня и защита!
В том рассвете болотном,
где полет безутешен,
но пахнуло полетом,
и - уже не удержишь.
Дай мне, господи, крыльев
не для славы красивой -
чтобы только прикрыть ее
от прицела трясины.
Пустье еще погуляется
этой дуре рисковой,
хоть секунду - раскованно.
Только пусть не оглянется.
Пусть хоть ей будет счастье
в доме с умным сынишкой.
Наяву ли сейчас ты?
И когда же ты снишься?
От утра ли до вечера,
в шумном счастье заверчена,
до утра? поутру ли?
за секунду до пули.
IV
А может, милый друг, мы впрямь
сентиментальны?
И душу удалят, как вредные миндалины?
Ужели и хорей, серебряный флейтист,
погибнет, как форель погибла у плотин?
Ужели и любовь не модна, как камин?
Аминь?
Но почему ж тогда, заполнив Лужники,
мы тянемся к стихам, как к травам от цинги?
И радостно и робко в нас души расцветают...
Роботы,
роботы,
роботы
речь мою прерывают.
Толпами автоматы
топают к автоматам,
сунут жетон оплаты,
вытянут сок томатный,
некогда думать, некогда,
в оффисы - вагонетки,
есть только брутто, нетто -
быть человеком некогда!
Вот мой приятель-лирик:
к нему забежала горничная...
Утром вздохнуа горестно, -
мол, так и не поговорили!
Ангел, об чем претензии?
Провинциалочка некая!
Сказки хотелось, песни?
Некогда, некогда, некогда!
Что там в груди колотится
пойманной партизанкою?
Сердце, как безработица.
В мире - роботизация.
Ужас! Мама,
роди меня обратно!..
Обратно - к истокам неслись реки.
Обратно -от финиша к старту задним
ходом неслись мотоциклисты.
Баобабы на глазах, худея, превращались в пру-
тики саженцев - обратно!
Пуля, вылетев из сердца Маяковского, пролетев
прожженную дырочку на рубашке,
юркну-
ла в ствол маузера 4-03986,
а тот, свернув-
шись улиткой, нырнул в ящик
стола...
...Твоя отец историк. Он говорит, что человече-
ство имеет обратный возраст.
Оно идет от
старости к молодости.
Хотя бы средневековье. Старость. Морщинистые
стены инквизиции.
Потом Ренессанс - бабье лето человечества. Это
как женщина, красивая, все
познавшая,
пирует среди зрелых плодов
и тел.
Не будем перечислять надежд, измен, приклю-
чений XVIII века, задумчивой
беременно-
сти XIX...
А начало ХХ века - бешеный ритм револю-
ции!.. Восемнадцатилетие командармов.
"Мы - первая любовь земли..."
"Я думаю о будущем, - продолжает историк, -
когда все мечты осуществляются.
Техника
в добрых руках добра. Бояться
техники?
Что же, назад в пещеру?.."
Он седой и румяный. Ему улыбаются дети
и собаки.
V
А не махнуть ли на море?
VI
В час отлива возле чайной
я лежал в
ночи печальной,
говорил друзьям
об Озе и величье бытия,
но внезапно черный ворон
примешался к разговорам,
вспыхнув синими очами,
он сказал:
"А на фига?!"
Я вскричал: "Мне жаль вас, птица,
человеком вам родиться б,
счастье высшее трудиться,
полпланеты раскроя..."
Он сказал: "А на фига?!"
"Будешь ты, - великий ментор,
бог машин, экспериментов,
будешь бронзой монументов
знаменит во все края..."
Он сказал: "А на фига?!"
"Уничтожив олигархов,
ты настроишь агрегатов,
демократией заменишь
короля и холуя..."
Он сказал: "А на фига?!"
Я сказал: "А хочешь - будешь
спать в заброшенной избушке,
утром пальчики девичьи
будут
класть на губы вишни,
глушь такая, что не слышна
ни
хвала и ни хула..."
Он ответил: "Все - мура,
раб стандарта,
царь природы,
ты свободен без свободы,
ты летишь в автомашине,
но машина - без руля...
Оза, Роза ли, стервоза -
как скучны метаморфозы,
в ящик рано или
поздно...
Жизнь была - а на фига?!"
Как сказать ему, подонку,
что живем не чтоб подохнуть, -
чтоб губами тронуть чудо
поцелуя и ручья!
Чудо жить - необъяснимо.
Кто не жил - что спорить с ними?!
Можно бы - да на фига?
VII
А тебе семнадцать. Ты запыхалась
после гимнастики. И неважно, как тебя зовут. Ты и не слышала о циклотроне.
Кто-то сдуру соткнул на приморской
набережной два ртутных фонаря. Мы идем навстречу. Ты от одного,
я от другого. Два света бьют нам в спину.
И прежде, чем встречаются наши
руки, сливаются наши тени - живые, теплые, окру женные мертвой белизной.
Мне кажется, что ты все время
идешь навстречу!
Затылок людей всегда смотрит
в прошлое. За нами, как очередь на троллейбус, стоит время. У меня
за плечами прошлое, как рюкзак, за тобой — будущее. Оно за тобой
шумит, как парашют.
Когда мы вместе — н чувствую,
как из тебя в меня переходит будущее, а в тебя — прошлое, будто
мы песочные часы.
Как ты страдаешь от пережитков
будущего! Ты резка, искрення. Ты поразительно невежественна.
Прошлое для тебя еще может
измениться и наступать. «Наполеон, — говорю я,— был выдающийся государственный
деятель». Ты отвечаешь: «Посмотрим!»
Зато будущее для тебя достоверно
и безусловно.
«Завтра мы пошли в лес»,— говоришь
ты У, какой лес зашумел назавтра! До сих пор у тебя из левой туфельки
не вытряхнулась сухая хвойная иголка.
Твои туфли остроносые — такие
уже не носят. «Еще не носят»,— смеешься ты.
Я пытаюсь заслонить собой прошлое,
чтобы ты никогда не разглядела майданеков и инквизиции.
Твои зубы розовы от помады.
Иногда ты пытаешься подладиться
ко мне Я замечаю, что-то мучит тебя. Ты что-то ерза ешь. «Ну, что
ты?»
Освобождаясь, ты, довольная,
выпаливаешь, как на иностранном языке: «Я получила большое эстетическое
удовольствие!
А раньше я тебя боялась...
А о чем ты ду маешь?..»
Может, ее называют Оза?
VIII
Выйду ли к парку, в море ль плыву -
туфелек пара стоит на полу.
Левая к правой набок припала,
их не поправят - времени мало.
В мире не топлено, в мире ни зги,
вы еще теплые, только с ноги,
в вас от ступни потемнела изнанка,
вытерлось золото фирменных знаков...
Красные голуби просо клюют.
Кровь кружит голову - спать не дают!
Выйду ли к пляжу - туфелек пара,
будто купальщица в море пропала.
Где ты, купальщица? Вымыты пляжи.
Как тебе плавается? С кем тебе пляшется?..
...В мире металла, на черной планете,
сентиментальные туфельки эти,
как перед танком присели голубки -
нежные туфельки в форме скорлупки!
. . . . . . . . . .
IX
Друг белокурый, что я натворил!
Тебя не опечалят строки эти?
Предполагая
подарить бессмертье,
выходит, я погибель подарил.
Фельфебель, олимпийский эгоист,
какой кретин скатился до приказа:
"Остановись, мгновенье. Ты - прекрасно"?!
Нет, продолжайся, не остановись!
Зачем стреножить жизнь, как конокрад?
Что наша жизнь?
Взаимопревращенье.
Бессмертье ж - прекращенное движенье,
как вырезан из ленты кинокадр.
Бессмертье - как зверинец меж людей.
В нем тонут Анна, Оза, Беатриче...
И каждый может, гогоча и тыча,
судить тебя и родинки глядеть.
Какая грусть - не видеться с тобой,
какая грусть - увидеться в толкучке,
где каждый хлюст, вонзив клешни, толкуя,
касается тебя - какая боль!
Ты-то простишь мне боль твою и стон.
Ну, а в душе кровавые мозоли?
Где всякий сплетник, жизнь твою мусоля,
жует бифштекс над этим вот листом!
Простимся, Оза, сквозь решетку строк...
Но кровь к вискам бросается, задохшись,
когда живой, как бабочка в ладошке,
из телефона бьется голосок...
От автора
и кое-что другое
Люблю я Дубну. Там мои друзья.
Березы там растут сквозь тротуары.
И так же независимы и талы
чудесных обитателей глаза.
Цвет нации божественно оброс.
И, может, потому не дам я дуба -
мою судьбу оберегает Дубна,
как берегу я свет ее берез.
Я чем-то существую ради них.
Там я нашел в гостинице дневник.
Не к первому попала мне тетрадь:
ее командировщики листали,
острили на полях ее устало
и засыпали, силясь разобрать.
Вот чей-то почерк: "Автор-абстрактист"!
А снизу красным: "Сам туда катись!"
"Может, автор сам из тех, кто
тешит публику подтекстом?"
"Брось искать подтекст, задрыга!
ты смотришь в книгу -
видишь
фигу"
Оставим эти мудрости, дневник.
Хватает комментария без них.
***
...А дальше запись лекций начиналась,
мир цифр и чей-то профиль машинальный.
Здесь реализмом трудно потрястись -
не Репин был наш бедный портретист.
А после были вырваны листы.
Наверно, мой упившийся предшественник,
где про любовь рванул, что посущественней...
А следующей фразой было:
ТЫ.
X
Ты сегодня,
16-го, справляешь день рождения в ресторане «Берлин». Зеркало там
на потолке.
Из зеркала
вниз головой, как сосульки, свисали гости. В центре потолка нежный,
как вымя, висел розовый торт с воткнутыми свечами.
Вокруг него,
как лампочки, ввернутые в элегантные черные розетки костюмов, сияли
лысины и прически. Лиц не было видно. У одного лысина была маленькая,
как дырка на пятке носка. Ее можно было закрасить чернилами.
У другого
она была прозрачна, как спелые яблоко, и сквозь нее, как зернышки,
просвечивали три мысли (две черные и одна светлая - недозрелая).
Проборы
щеголей горели, как щели в копилках.
Затылок
брюнетки с прикнопленным прозрачным нейлоновым бантом полз, словно
муха но потолку.
Лиц не было
видно. Зато перед каждым, как таблички перед экспонатами, лежали
бумажки, где кто сидит.
И только
одна тарелка была белая, как пустая розетка.
«Скажите, а почему
слева от хозяйки пустое место?»
«Генерала,
может, ждут?», «А может, помер кто?»
Никто не
знал, что там сижу я. Я невидим. Изящные денди, подходящие тебя
поздравить, спотыкаются об меня, царапают вилками.
Ты сидишь
рядом, но ты восторженно чужая, как подарок в целлофане.
Модного поэта просят: «Ах, рваните чего-то этакого! Поближе к жизни,
не от мира сего... чтобы модерново...»
Поэт подымается
(вернее, опускается, как спускают трап с вертолета). Голос его странен,
как бы антимирен ему.
Молитва
Матерь Владимирская, единственная,
первой молитвой — молитвой последнею —
я умоляю —
стань нашей посредницей.
Неумолимы зрачки Ее льдистые.
Я не кощунствую — просто нет силы,
Жизнь забери и успехи минутные,
наихрустальнейший голос в России —
мне ни к чему это!
Видишь —- лежу — почернел как кикимора.
Все безысходно...
Осталось одно лишь —
грохнись ей в ноги,
Матерь Владимирская,
может, умолишь, может, умолишь...
Читая, он запрокидывает лицо. И на его белом
лице, как
на тарелке, горел нос, точно бол
гарский
перец.
Все кричат: «Браво! Этот лучше всех. Ну и тос
тик!» Слово
берет следующий поэт. Он пьян
вдребезину.
Он свисает с потолка вниз голо
вой и просыхает,
как полотенце. Только не
сколько
слов можно разобрать из его бормо
танья:
— Заонежье. Тает теплоход.
Дай мне погрузиться в твое озеро.
До сих пор вся жизнь моя —
Предозье.
Не дай бог— в Заозье занесет...
Все замолкают.
Слово берет тамада Ъ.
Он раскачивается вниз головой, как длинный
маятник.
«Тост за новорожденную». Голос
его, как
из репродуктора, разносится с по
толка ресторана.
«За ее новое рождение,
и я, как
крестный... Да, а как зовут ново
рожденную?»
(Никто не знает.)
Как это все напоминает что-то! И под этим
подвешенным
миром внизу расположился
второй,
наоборотный, со своим поэтом, со
своим тамадой
Ъ. Они едва не касаются за
тылками
друг Друга, симметричные, как
песочные
часы. Но что это? Где я? В каком
идиотском
измерении? Что это за потолоч
но-зеркальная
реальность?? Что за наобо-
ротная страна?!
Ты-то как попала сюда?
Еще мгновение, и все сорвется вниз, вдребезги,
как капли
с карниза!
Надо что-то делать, разморозить тебя, разбить
это зеркало,
вернуть тебя в твой мир, твою
страну,
страну естественности, чувства -
где ольха,
теплоходы, где доброе зеркало
Онежского
озера... Помнишь?
Задумавшись, я машинально глотаю бутерброд
с кетовой
икрой.
Но почему висящий напротив, как окорок, пе-
риферийный
классик с ужасом смотрит на
мой желудок?
Боже, ведь я-то невидим.
а бутерброд
реален! Он передвигается по
мне, как
красный джемпер в лифте.
Классик что-то шепчет соседу.
Слух моментально пронизывает головы, как бу
сы на нитке.
Красные змеи языков ввинчиваются в уши сосе
дей. Все
глядят на бутерброд.
«А нас килькой кормят!» — вопит классик.
Надо спрятаться! Ведь если они обнаружат ме
ня, кто
же выручит тебя, кто же разобьет
зеркало?!
Я выпрыгиваю из-за стола и ложусь на крас
ную дорожку
пола. Рядом со мной, за сту
лом, стоит
пара туфелек. Они, видимо,
жмут кому-то.
Левая припала к правой.
(Как все
напоминает что-то!) Тебя просят
спеть...
Начинаются танцы. Первая пара с хрустом про
носится
по мне. Подошвы! Подошвы! Поче
му все ботинки
с подковами? Рядом кто-то
с хрустом
давит по туфелькам. Чьи-то
каблучки,
подобно швейной машинке, про
шивают мне
кожу на лице. Только бы не
в глаза!..
Я вспоминаю все. Я начинаю понимать все.
Роботы! Роботы! Роботы!
Как ты, милая, снишься!
«Так как же зовут новорожденную?» —
надрывается тамада.
«Зоя! — ору я.— Зоя!»
А может, ее называют Оза?
XI
Знаешь, Зоя, теперь - без трепа.
Разбегаются наши ропы.
Стоит им пойти стороною,
остального не остановишь.
Помнишь, Зоя, - в снега застеленную,
помнишь Дубну, и ты играешь.
Оборачиваешься от клавиш.
И лицо твое опустело.
Что-то в нем приостановилось
И с тех пор невосстановимо.
Всяко было - и дождь и радуги,
горизонт мне являл немилость.
Изменяли друзья злорадно.
Сам себе надоел, зараза.
Только ты не переменилась.
А концерт мой прощальный помнишь?
Ты сквозь рев их мне шла на помощь.
Если жив я назло всем слухам,
в том вина твоя иль заслуга.
Когда беды меня окуривали,
я, как в воду, нырял под Ригу,
сквозь соломинку белокурую
ты дыхание мне дарила.
Километры не разделяют,
а сближают, как провода,
непростительнее, когда
миллиметры нас раздирают!
Если боли людей сближают,
то на черта мне жизнь без боли?
Или, может, беда блуждает
не за мной, а вдруг за тобою?
Нас спасающие - неспасаемы.
Что б ни выпало претерпеть,
для меня важнейшее самое -
как тебя уберечь теперь!
Ты ль меняешься? Я ль меняюсь?
И из лет
очертанья, что были нами,
опечаленно машут вслед.
Горько это, но тем не менее
нам пора... Вернемся к поэме.
XII
Экспериментщик, чертова перечница,
изобрел агрегат ядреный.
Не выдерживаю соперничества.
Будьте прокляты, циклотроны!
Будь же проклята ты, громада
программированного зверья.
Будь я проклят за то, что я
слыл поэтом твоих распадов!
Мир - не хлам для аукциона.
Я - Андрей, а не имя рек.
Все прогрессы -
реакционны,
если рушится человек.
Не купить нас холодной игрушкой,
механическим соловейчиком!
В жизни главное - человечность -
хорошо ль вам? красиво? грустно?
Край мой, родина красоты,
край Рублева, Блока, Ленина,
где снега до ошеломления
завораживающе чисты...
Выше нет предопределения -
мир
к спасению
привести!
. . . . .
. . . .
"Извиняюсь, вы - певец паровозов?"
"Фи, это так архаично...
Я - трубадур
турбогенераторов!"
Что за бред!
Проклинаю псевдопрогресс.
Горло саднит от техсловес.
Я им голос придал и душу,
будь я проклят за то, что грядущем,
порубав таблеток с эссенцией,
спросит женщина тех времен:
"В третьем томике Вознесенского
что за зверь такой Циклотрон?"
Отвечаю: "Их кости ржавы,
отпугали, как тарантас.
Смертны техники и державы,
проходящие мимо ас.
Лишь одно на земле постоянно,
словно свет звезды, что ушла, -
продолжающееся сияние,
называли его душа.
Мы растаем и снова станем,
и неважно в каком бору,
важно жить, как леса хрустальны
после заморозков поутру.
И от ягод звенит кустарник.
В этом звоне я не умру".
И подумает женщина: "Странно!
Помню Дубну, снега с кострами.
Были пальцы от лыж красны.
Были клавиши холодны.
Что же с Зоей?"
Та,
физик давняя?
До свидания, до свидания.
Отчужденно, как сквозь стекло,
ты глядишь свежо и светло.
В мире солнечно и морозно..
Прощай, Зоя.
Здравствуй,
Оза!
XIII
Прощай, дневник, двойник души чужой,
забытый кем-то в дубненской гостинице.
Но почему, виски руками стиснув,
я думаю под утро над тобой?
Твоя наивность странна и смешна.
Но что-то ты в душе моей смешал.
Прости царапы моего пера.
Чудовищна отвественность касаться
чужой судьбы, тревог, галлюцинаций!
Но будь что будет! Гранки ждут. Пора.
И может быть, нескладный и щемящий,
придет хозяин на твой зов щенячий.
Я ничего в тебе не изменил,
лишь только имя Зоей заменил.
XIV
НА КРЫЛЬЦЕ,
ОЧИЩАЯ ЛЫЖИ ОТ СНЕГА,
Я
ПОДНЯЛ ГОЛОВУ.
ШЕЛ САМОЛЕТ.
И ЗА НИМ
НА
НЕИЗМЕННОМ РАССТОЯНИИ
ЛЕТЕЛ ОТСТАВШИЙ ЗВУК,
ПРЯМОУГОЛЬНЫЙ, КАК ПРИЦЕП
НА
БУКСИРЕ.
Дубна - Одесса
Март 1964 г.