Андрей Вознесенский Париж без рифм Париж скребут. Париж парадят. Бьют пескоструйным аппаратом. Матрон эпохи рококо продраивает душ Шарко! И я изрек: «Как это нужно содрать с предметов слой наружный, увидеть мир без оболочек, порочных схем и стен барочных!..» Я был пророчески смешон, но наш патрон, мадам Ланшон, сказала: «О-ля-ля, мой друг!.,» И вдруг город преобразился, стены исчезли, вернее, стали прозрачными, над улицами, как связки цветных шаров, висели комнаты, каждая освещалась по-разному, внутри, как виноградные косточки, горели фигуры и кровати, вещи сбросили панцири, обложки, оболочки, над столом коричнево изгибался чай, сохраняя форму чайника, и так же, сохраняя форму водопроводной трубы, по потолку бежала круглая серебряная вода, в Соборе Парижской Богоматери шла месса, как сквозь аквариум, просвечивали люстры и красные кардиналы, архитектура испарилась, и только круглый витраж розетки почему-то парил над площадью, как знак: «Проезд запрещен», над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин, дрожали каркасы статуй, пружины были во всем, все тикало, о Париж, мир паутинок, антенн и оголенных проволочек, как ты дрожишь, как тикаешь мотором гоночным, о сердце под лиловой пленочкой, Париж (на месте грудного кармашка вертикальная, как рыбка, плыла бритва фирмы «Жиллет»)! Париж, как ты раним, Париж, под скорлупою ироничности, под откровенностью, граничащей с незащищенностью, Париж, в Париже вы одни всегда, хоть никогда не в одиночестве, и в смехе грусть, как в вишне косточка, Париж горящая вода, Париж, как ты наоборотен, как бел твой Булонский лес, он юн, как купальщицы, бежали розовые собаки, они смущенно обнюхивались, они могли перелиться одна в другую, как шарики ртути, и некто, голый, как змея, промолвил: «чернобурка я», шли люди, на месте отвинченных черепов, как птицы в проволочных клетках, свистали мысли, монахиню смущали мохнатые мужские видения, президент мужского клуба страшился разоблачений (его тайная связь с женой раскрыта, он опозорен), над полисменом ножки реяли, как нимб, в серебряной тарелке плыл шницель над певцом мансард, в башке ОАСа оголтелой дымился Сартр на сковородке. а Сартр, наш милый Сартр, задумчив, как кузнечик кроткий, жевал травиночку коктейля, всех этих таинств мудрый дух в соломинку, как стеклодув, он выдул эти фонари, весь полый город изнутри, и ратуши и бюшери, как радужные пузыри! Я тормошу его: «Мой Сартр, мой сад, от зим не застекленный, зачем с такой незащищенностью шары мгновенные летят? Как страшно все обнажено, на волоске от ссадин страшных, их даже воздух жжет, как рашпиль, мой Сартр! Вдруг все обречено?!.» Молчит кузнечик на листке с безумной мукой на лице. Било три... Мы с Ольгой сидели в «Обалделой лошади», в зубах джазиста изгибался звук в форме саксофона, женщина усмехнулась. «Стриптиз так стриптиз», сказала женщина, и она стала сдирать с себя не платье, нет, кожу! как снимают чулки или трикотажные тренировочные костюмы, о! о! последнее, что я помню, это белки, бесстрастно-белые, как изоляторы, на страшном, орущем, огненном лице... «...Мой друг, растает ваш гляссе...» Париж. Друзья. Сомкнулись стены. А за окном летят в веках мотоциклисты в белых шлемах, как дьяволы в ночных горшках.
Предыдущее
стихотворение |