Русская поэзия 1960-х годов

Андрей Вознесенский

Париж без рифм

Париж  скребут. Париж парадят.
Бьют пескоструйным аппаратом.
Матрон эпохи рококо
продраивает душ  Шарко!

И  я изрек: «Как это нужно —
содрать с предметов слой наружный,
увидеть мир без оболочек,
порочных схем  и стен барочных!..»

Я был  пророчески смешон,
но наш патрон, мадам Ланшон,
сказала: «О-ля-ля, мой друг!.,»
                           И  вдруг —

город преобразился,
            стены исчезли, вернее, стали прозрачными,
над улицами, как связки цветных шаров, висели
                                                                                   комнаты,                             
каждая освещалась по-разному,
внутри, как виноградные косточки,
                          горели фигуры  и кровати,
вещи сбросили  панцири, обложки, оболочки,

над столом
коричнево изгибался чай, сохраняя форму чайника,
и так же, сохраняя форму водопроводной трубы,
          по потолку бежала круглая серебряная вода,

в Соборе Парижской  Богоматери шла месса,
как сквозь аквариум,
просвечивали люстры и красные
                             кардиналы,
архитектура испарилась,
и только круглый витраж розетки почему-то парил
                        над площадью,  как знак:
                                «Проезд запрещен»,

над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин,
                            дрожали каркасы статуй,
пружины  были во всем,
все тикало,
о Париж,
       мир  паутинок, антенн и оголенных проволочек,
как ты дрожишь,
как тикаешь мотором  гоночным,
о сердце под лиловой пленочкой,
Париж

(на месте грудного кармашка вертикальная, как рыбка,
   плыла бритва фирмы  «Жиллет»)!

Париж, как ты раним, Париж,
под скорлупою  ироничности,
под откровенностью, граничащей
с незащищенностью,
Париж,

в Париже  вы одни всегда,
хоть никогда не в одиночестве,
и в смехе грусть,
                как в  вишне косточка,
Париж — горящая  вода,
Париж,
как ты наоборотен,
как бел твой Булонский лес,
                          он юн, как купальщицы,
бежали розовые собаки,
                      они смущенно  обнюхивались,
они могли перелиться одна в другую, как шарики ртути,
и некто, голый, как змея,
промолвил: «чернобурка я»,

шли  люди,
на месте отвинченных черепов,
как птицы в проволочных
                       клетках,
свистали мысли,

монахиню смущали  мохнатые мужские видения,
президент мужского клуба страшился разоблачений
(его тайная связь с женой раскрыта,
он опозорен),
над полисменом  ножки реяли,
как нимб, в серебряной тарелке
плыл шницель  над певцом мансард,
                           в башке ОАСа  оголтелой

дымился Сартр на сковородке.
а Сартр,
        наш милый  Сартр,
задумчив, как кузнечик кроткий,
жевал травиночку коктейля,

всех этих таинств
              мудрый  дух
в соломинку,
           как стеклодув,
он выдул эти фонари,
весь полый город изнутри,
и ратуши и бюшери,
как радужные  пузыри!

Я тормошу  его:
              «Мой  Сартр,
мой сад, от зим не застекленный,
зачем с такой незащищенностью
шары  мгновенные
                летят?

Как страшно все обнажено,
на волоске от ссадин страшных,
их даже воздух жжет, как рашпиль,
мой Сартр!
         Вдруг все обречено?!.»

Молчит  кузнечик на листке
с безумной мукой на лице.
Било три...
Мы  с Ольгой сидели в «Обалделой  лошади»,
в зубах джазиста изгибался звук в форме  саксофона,

женщина  усмехнулась.
«Стриптиз так стриптиз», —
                         сказала женщина,
и она стала сдирать с себя не платье, нет, —
                                          кожу! —
как  снимают  чулки или  трикотажные  тренировочные
                                           костюмы,
— о!  о! —
последнее, что я помню, это белки,
бесстрастно-белые, как изоляторы,
                           на  страшном,
                           орущем,  огненном лице...

«...Мой друг, растает ваш  гляссе...»

Париж. Друзья. Сомкнулись  стены.
А за окном летят в веках
мотоциклисты
            в белых шлемах,
как дьяволы в ночных горшках.
Предыдущее
стихотворение