Борис Хотимский
„Я НЕ СБОРЩИК РЕЛИКВИЙ!.."
И. Бродский. «Прощайте,
мадемуазель Вероника»
Я вынес эти слова в заголовок моих воспоминаний, потому что почти ничего у меня не осталось вещественного, что хранило бы о нем память. Так что эти слова, в известной степени, служат для меня укором, хотя я действительно не сборщик реликвий.
Но давайте к тому, что есть. Передо мной лист из альбома для рисования. На нем наклеено десять фотографий. Они невысокого качества. Причина проста — наклеены они тридцать пять лет назад.
В верхнем левом углу — Иосиф. Тогда ему через пару месяцев стукнет двадцать один. А через тридцать пять лет он уйдет из этой жизни.
Рядом с ним Боря Федоров. Тоже поэт. Другого склада: „Пока всё живо, то, что лживо, и движет душами нажива, и старость молодости врет, что шаг назад — есть два вперед, пока дрожат за шкуру трусы и жалят клеветы укусы... Пока всё так, я стал поэтом..." Бориса тоже нет. Он ушел вслед за Иосифом, в апреле 1996-го.
Дальше опять же поэты: Сережка Шульц, Саша Олейников, я (поэт на тот период жизни), Олег Тарутин, и в нижнем ряду Гриша Глозмац, Аркадий Шурыгин, Женя Кучинский, Саша Городницкий.
Все эти снимки сделаны в один день, точнее, в мартовский вечер 1961 года в зале Ученого совета ВНИГРИ (Всесоюзного нефтяного научно-исследовательского геологоразведочного института). Здание института известно всей России. Господи, кто из нас не учил эти строки Некрасова: «Вот парадный подъезд, по торжественным дням...»
Этот мартовский вечер был первым вечером поэтов-геологов. Конечно, нелепо объединять дефисом два слова — поэт и геолог. Почему не поэт-электрик или поэт-ботаник? Ответ на этот вопрос нужно отнести от вечера года на три.
В 1958 году во ВСЕГЕИ (Всесоюзном геологическом институте) благодаря усилиям Саши Олейникова (да что я говорю — сегодня Саша — Александр Николаевич, профессор, доктор геолого-минералогических наук и т.д.) организовался литературный, даже скорее поэтический кружок, куда вошли десяток, а то и полтора сотрудников ВСЕГЕИ, сочинявших стихи.
Спустя год я, обучавшийся на вечернем отделении филфака, перешел на работу в другой геологический институт — ВНИГРИ, уже не в качестве техника-геофизика. а редактором в издательский отдел, но со своими литературными соратниками связи не порвал. Собравшись как-то вместе, мы решили не таить свои таланты в узком кругу литературного кружка (простите тавтологию), а вынести свои творения на обозрение, как говорится, широкой геологической общественности.
Мало того, мы начали поиск родственных душ по родственным учреждениям. И нашли. И в Институте геологии Арктики, и в Маркшейдерском, и в Лаборатории аэрометодов и пр. Мне поручили быть организатором вечера. Я не отказался. Были собраны рукописи, увы, далеко не всех авторов и далеко не лучшие, но мне даже удалось добиться их размножения на ротаторе тиражом сто экземпляров. Сейчас это кажется смешным, но тогда приходилось убеждать руководство института, что не все желающие смогут попасть на этот вечер и потому было бы недурно, чтобы люди познакомились с творчеством своих коллег. Конечно, это не очень-то научная геологическая литература, но, во-первых, тут нет никакой антисоветчины, а во-вторых, и это главное, — это же труды представителей каких организаций? Крупнейшего в стране геологического института, другого института, который единственный занимается геологией Арктики, ну и так далее. Отставной подполковник, замдиректора по административно-хозяйственной работе, сдался.
При подготовке вечера я опомнился: как же это? Столько сочинителей отовсюду, целая дружина, неужели в моем родном институте лишь я один пишу стихи, делаю переводы? Неужели один?
Так я познакомился с коллектором Иркутской экспедиции ВНИГРИ Славой Лейкиным. Это замечательный стихотворец, но как нынче принято говорить — невостребованный. Бог ты мой, выпустить свой первый сборник, когда ты уже разменял полтинник. Мрак... Но о Славе разговор особый. Не только он, но и о нем должно писать. Но опять же — будет ли востребована статья о нем?
Этот первый вечер поэтов-геологов имел затем продолжение в виде подобных вечеров во ВСЕГЕИ, НИИГА, снова во ВНИГРИ и т.д.
Для меня же тот вечер стал вечером (хотел сказать — днем} знакомства и началом дружеских отношений с Иосифом Бродским вплоть до 3 июня 1972 года. Назавтра он улетал. Улетал навсегда.
Заочно я уже был знаком с Иосифом. Его стихи я увидел впервые дома у Бори Федорова, того. чья фотография наклеена на моем альбомном листе рядом с фотографией Иосифа.
— Чье это, Борь? — спросил я, поднимая тонкую стопочку машинописных страниц.
Я перебрал листы, пробежал глазами. — ага, это я уже знаю: „Все мы жили под богом, у бога под самым боком.." И это знаю... Стоп! Это не Слуцкий, чуть не закричал я. Не может Слуцкий такого: „Простимся, до встреч в могиле, близится наше время..." („Гладиаторы"), и это: „Когда теряет равновесие твое сознание усталое, когда ступени этой лестницы уходят из-под ног, как палуба..." („Одиночество"). Нет, нет, такого Слуцкий не мог написать.
— Верно, — проворчал Боря. — Это не Слуцкий. Такой молодой рыжий парень. Толстый.
И вот очное знакомство состоялось. Я как метр, ведущий отбор претендентов на публичное чтение собственных творений, попросил его прочитать что-нибудь. Как-никак у меня за плечами и собственные стихи, и переводы, да и вообще я старше его на семь лет.
Кабинет, где он читал, оказался маловат для его голоса. Нет, он не кричал, не орал. хотя чтение его было громким. Голос его как бы обретал нечто материальное, объемно ощутимое. Да что я говорю. Те, кто его когда-нибудь слышал. помнят, что это неповторимо. Нехватка согласных в его артикуляционном аппарате перекрывалась чем-то иным, присущим только ему. Попытки подражания выльются в пародирование. Его чтение — не декламация и не пение. Так поэт доносил свою, именно свою поэзию.
Несколько оглушенный „Пилигримами", я спросил:
— Ты можешь немного тише?
По-моему, .он даже не понял, о чем это я.
На вечере было читано много стихов, и очень много хорошего. И поэты были разные. Громогласный тогда Глеб Горбовский, потрясавший своей первой тоненькой книжечкой «В поисках тепла», ироничный Олег Тарутин, блестящий пародист (у него, естественно, не только пародии) Слава Лейкин, несколько грустный Леня Агеев. Нет, всех не перечислить. И все разные. Но, если так можно выразиться, самым разным для меня оказался Иосиф. Прощаясь, я сказал: „Заходи".
И он стал заходить. Это несложно. Тем более что от дома Мурузи, где он жил, до Парадного подъезда всего одна коротенькая троллейбусная остановка.
В нашем кабинете пустовал один стол. На нем была старая пишущая машинка, не то „Ундервуд", не то „Континенталь", не то „Москва", не помню. Но отлично помню, как на ней из-под его рук являлось „Шествие", „Холмы", „Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам..." и другое.
А что любил он? Лучше спросить — что не любил. Не любил архитектуру. Нет, не всю. Современную, если ее можно назвать архитектурой, да и всё, что возникло после модерна.
Его отношение нетрудно проследить и в стихах, и тем более в прозе. Чтоб далеко не ходить, возьмите „Остановку в пустыне" или „Путешествие в Стамбул". Теперь о другом. Однажды, прогуливаясь по нашим переулкам, не помню в каком — Артиллерийский, Саперный, Гродненский — я обронил цитату из „Двенадцати стульев". Иосиф поморщился и сказал: „С некоторых пор я не люблю этот роман".
Ну, а теперь, возможно, о том, что любил.
Небольшой сад Академии художеств. Мы сидим на скамейке вблизи колонны, оказавшейся лишней для интерьера Казанского собора. Сад переходит кошка. Иосиф говорит: „Если оно существует, второе рождение, то вот кем я хотел бы быть".
И действительно, более независимой походки, и к тому же вальяжной я не видел больше ни у кого — ни у людей, ни у животных.
И еще о том, что если не любил, то нравилось.
Однажды, когда у него вновь наладились отношения с любимым человеком, ему потребовалось жилье. Поговорив с соседкой, тогда мы жили в коммунальной квартире (моя семья плюс соседка), я уяснил, что Татьяна (соседка) готова на какое-то время переехать к своей маме. Иосиф с Марианной приехали ко мне, комната им вроде бы понравилась. Но затее этой не суждено было сбыться. Возник вариант переезда ко мне Таси Тищенко, она уступала свое жилье Иосифу. Однако рояль, без которого Тищенко не могла обойтись, никак не влезал в маленькую комнату моей соседки.
Но в общем-то речь не об этом. За чаепитием у меня в столовой Иосиф обратил внимание на рисунок моей младшей дочери — береза на черном фоне. Ничего особенного, господи, ну что может сотворить шестилетний человек? Тем не менее ему понравилось, что моя Кира изобразила дерево со стволом, утолщающимся не к корню, а к вершине. Такая фантазия просто порадовала его.
Порадовала. Но не припомню, чтобы за одиннадцать лет знакомства видел на его лице выражение восхищения. Радость бывала.
Как-то во время писания „Прощайте, мадемуазель Вероника" пришел ко мне в парадный подъезд, чтобы прочесть: „Русский орел. потеряв корону, напоминает теперь ворону. Его горделивый недавно клекот теперь превратился в картавый шепот..." После чтения и вопроса: „Ну?.." — с удовлетворением улыбнулся.
Была радость на его лице, когда он увидел наше тогдашнее новое приобретение — наборно-пишущую машину. Внешне она вроде бы не отличается от обычных пишущих машинок, но шрифт имитирует типографский, пробелы между словами могут быть разной величины. Иосиф сел за машину и напечатал вольный перевод знаменитого стихотворения французского поэта Виктора Гюго:
«Алло, маэстро! Бросьте мастерок!
Спускайтесь. Перекурим, поболтаем».
«Пардон, месье. Я делаю острог».
«А старый что, уже необитаем?»
«Увы, месье, как раз наоборот».
«Где ж.разница?» «А разница во вкусе».
«А что об этом думает народ?»
«Месье, я, к сожалению, не в курсе».
Закончив, сказал:
— А это на рождественскую открытку, — и продолжил печатание.
РОЖДЕСТВО
Спаситель родился в лютую стужу.
В пустыне пылали пастушьи костры.
Буран бушевал и выматывал душу
из бедных царей, доставлявших дары.
Верблюды вздымали мохнатые ноги.
Выл ветер. Звезда, пламенея в ночи,
смотрела, как трех караванов дороги
сходились в пещеру Христа, как лучи.
И мне вспомнилось мое довоенное детство и старые открытки в комнат моей тетушки, она же моя крестная мать, с пасхальными яйцами, вербами и наивными овечками.
— Ну что ж, Ось. будь я Сувориным или Вольфом, а не издателем геологической литературы, то обязательно не только бы твои стихи издал, но тиснул бы и открытки.
Глядя на мой стол, заваленный увесистыми рукописями, не в тот день, в какой-то другой, перебрав рукой папки, он если не с ужасом, то с некоторой оторопью спросил:
— И ты всё это должен прочитать?
— Ну, что ты! Это будут читать научный редактор и редактор издательства, мое же дело проверить комплектность рукописи, прочитать предисловия и заключения, если они имеются, и передать на экспертизу в комиссию на предмет — нет ли секретных сведений.
— А такие есть?
— Бывают, конечно. Но чаще всего речь идет о человеческой глупости. Академик Соколов Борис Сергеевич, он уже давно у нас в институте не работает. рассказывал мне, что однажды цензор в его статье усмотрел недопустимость того, что отложений ордовикского времени (древние геологические образования) в Канаде больше, чем у нас в Прибалтике, — „Вы что, воду на мельницу западных империалистов льете?"
— Так что, Ось, цензура не только кусает изящную словесность, но и гранит (по-моему, среди ордовикских пород встречаются и граниты) науки. А какими бы ты хотел видеть свои издания?
— Хотелось бы такие, как „Холмы". „Остановку в пустыне" или „Строфы", видеть отдельными брошюрами.
***
Надо бы рассказать еще и о том, каковы были его отношения с некоторыми коллегами по поэтическому цеху, и о том, как он слегка подвел меня, когда покинул экспедицию (...где скитался в степях, помнящих вопли гунна), куда я устроил его на работу в 1962 году, о некоторых его прекрасных фантазиях.
Сейчас, когда накапливается неправда: мемориальная доска на доме поэта грешит неправильностью даты (а гранит резинкой не сотрешь), когда кое-кто приписывает себе учительство над Иосифом, хотя, кажется, всем должно быть ясно, что кроме Господа Бога и его самого учителей у Бродского не было.
Примечание
1 Существуют противоречивые сведения о том. в каком году семья Бродских поселилась по своему последнему адресу.